И зарекся ездить. Виной всему были чертовы поляки, относившиеся к «челнокам», как к пустому месту – это в лучшем случае. В худшем… Не стоит и вспоминать. Умом он понимал, что иного отношения ждать и не следовало – разве респектабельный человек станет на равных разговаривать с торгующим соломенными шляпками или пакистанскими свитерами на знаменитом шантарском рынке «Поле чудес» киргизом или казахом? Плевать респектабельному, что торговец – интеллигент с вузовским дипломом, вполне возможно, демократ со стажем… Ныне они обитают в разных плоскостях, разговора на равных не стоит и ждать. Так и с ним обстояло в Польше, умом-то он понимал, что приезжающих туда бизнесменов, писателей или журналистов встречают совершенно иначе – но сердцем никак не мог смириться с ролью третьесортного гастарбайтера…
В тщетных поисках ответов на фундаментальные вопросы бытия он пришел на творческий вечер своего кумира и совести нации – писателя Мустафьева, Героя Социалистического Труда и кавалера ордена Ленина, а ныне шантарского антикоммуниста номер один. И в конце встречи ухитрился, прорвавшись сквозь плотно обступавших классика сытеньких шестерок, сбивчиво выложить свои беды, попросить совета, как жить дальше. Герой Соцтруда и видный антикоммунист, уставясь на него белесыми рыбьими глазами, долго жевал губами, потом, явственно дыша застарелым перегаром, забормотал что-то насчет того, что уничтожение коммунизма было прекраснейшим событием в истории человечества, а Родиону следует, не откладывая в долгий ящик, немедленно открыть свое дело – скажем, банк или брокерскую контору. В крайнем случае, туристическое бюро – он, Мустафьев, слышал от кого-то, что это прекрасный бизнес. Будучи в полной растрепанности чувств, Родион хотел было вопросить, откуда же взять денег на открытие банка, но тут к классику прорвался поддавший мужичок с мозолистыми ладонями и стал с ходу орать, что Мустафьев, выдающий себя за неслыханного знатока рыбной ловли, знает таковую понаслышке и допускает в своих опусах грубейшие ошибки… Поднялся хай вселенский, шестерки принялись оттеснять мужика, кричавшего, что он сам старый браконьер и потому знает лучше, о Родионе забыли окончательно…
Больше обращаться было не к кому. Не знал он в окружающей шизофренической реальности других авторитетов. Бывшие соратники по демократическим движениям раскололись на три группы: одни уехали, куда только можно было уехать, другие как-то ухитрились пристроиться в частном бизнесе и порой по старой памяти поддерживали прежние разговоры, но особо их не затягивали. Третьи, сущие выродки, переметнулись к коммунистам, принародно раскаявшись в былых безумствах (иногда Родиона так и подмывало последовать их примеру, да коммунисты, вот беда, места в рядах не предлагали).
И он остался при Лике. В унизительной роли старорежимного принца-консорта, прекрасно помня (вот он, белый двухтомничек на полке), как выразился о таковых О' Генри: «Это псевдоним для неважной карты. Ты по достоинству где-то между козырным валетом и тройкой. На коронации наше место где-то между первым конюхом малых королевских конюшен и девятым великим хранителем королевской опочивальни».
Самое скверное и печальное – то, что Лика никогда ни словом его не попрекала. Смеялась иногда: «Глупости, одного-то мужика как-нибудь прокормлю». И Родион прекрасно знал, что в подобных репликах не таилось ни пренебрежения, ни насмешки…
Плохо только, что положение ущербного нищего муженька удачливой жены-бизнесменши самим своим существованием создает массу унизительных ситуаций. Лика не ставила себя главой семьи – но являлась главой на деле. Решающий голос всегда принадлежал ей – не потому, что настаивала, а потому, что содержала дом. Приходилось то и дело наступать на глотку собственной песне – из страха однажды услышать брошенную в лицо суровую правду. Родион сам не заметил, как начал ее бояться – при том, что она ничуть не старалась, чтобы ее боялись. Сто раз ловил себя на том, что в его голосе явственно звучат льстивые нотки – как у нынешнего предупредительного официанта, бабочкой порхающего вокруг клиента с пухлым бумажником.
В нем давно уже потаенной раковой опухолью набухали страх и стыд. Страх рассердить жену, страх, что однажды она уйдет к новому, страх повысить голос из-за ее вечных поздних возвращений, командировок, самых неожиданных отлучек. Он подозревал всерьез, что у Лики есть любовник, естественно, ее круга – как-никак был весьма опытным мужиком и порой надолго задумывался, когда в привычных любовных играх вдруг появлялось нечто новое и незнакомое, чему он ее не учил, чего они никогда прежде не делали. Прекрасно помнил из Максима Горького: «Ночь про бабу правду скажет, ночью всегда почуешь, была в чужих руках аль нет». Классик знал толк в бабах. Родион – тоже. Он мог бы поклясться, что Лика бывает с чужим – но тот же страх мешал ему хотя бы намекнуть, что догадывается.
Страх, стыд… Стыдно было есть досыта, стыдно было принимать от нее тряпки. Уши долго горели, когда однажды она, перепившая и разнеженная долгой и приятной обоим постельной возней, вдруг хихикнула на ухо, по-хозяйски стискивая его мужское достоинство: «Содержаночка ты моя…» Вряд ли помнила утром, конечно, они тогда пили часов до четырех утра, пока не вырубились оба, но не зря говорено: что у трезвого на уме…
А главное – Зойка росла, прекрасно осознавая реалии: есть добытчица-мама и рохля-папа… Родион ее потерял, никаких сомнений: любовь, возможно, и осталась, а вот уважения к родителю давно нет ни на грош, тут и гадать нечего.